Наконец наступил день полета,
сын отправился за билетом. В агентстве изучили мой паспорт и заявили:
- вы что, смеетесь, ваша мать глубокая старуха и билет не дали.
Я рассвирепела и села на телефон. Сначала я позвонила командиру
отряда, уверенная, что следующий звонок последует в министерство,
но командир вежливо извинился и обрадовал: «Летайте, ради Бога,
летайте, мы стариков любых возрастов и в любом состоянии возим.
И в гробах тоже возим». К вечеру билет был у меня. Я не рискнула
взбираться по трапу на костылях и обратилась в медпункт. Медсестрички
усадили меня в коляску, вкатили в огромный ИЛ, укрепили на площадке
у окна. Так, в коляске, я и полетела.
За оконцем луна и серебристое крыло над бездной.
Лунное пятно поползло по плечу, руке и залегло на коленях. Ровно
гудят моторы. В самолете спокойно. Пассажиры спят, в сумерках запрокинутые
лица мистически бледны.
Это мой последний полет. Время для меня имеет
иную цену, и спать я не буду. Сперва взлет опьянил меня восторгом,
затем пришло одухотворение и философское течение мысли, и память
воскресила давно ушедших, запахи, моды и музыку давних лет, и я
погрузилась в прожитые годы и, конечно же, обратила взор к войне,
потому что войны были самыми значительными событиями в моей жизни.
Я училась в Киеве в Институте Святой Ольги, мы
музицировали, ставили спектакли, влюблялись и сходили с ума от Александра
Блока и Саши Черного, всем курсом бегали посмотреть на государя,
а тут - на тебе, война, эти самые - «немец, перец, колбаса». Мы
поставили спектакль «с глупым немцем - немцем переперегерцем», объявили
бойкот булочнице мадам Фолькштайн; ушел на войну мой кавалер корнет
Ромочка Крачковский, заверив, что месяца через три Россия разделается
с немчиками и вернется он с Георгием. Мы всем курсом проводили своих
героев - выпускников Александровского военного училища. Там, на
вокзале, я поклялась ждать, и меня впервые в жизни поцеловал мальчик
- Ромочка. Я будто сейчас на губах ощущаю горечь табака и едкий
запах новой портупеи и мокрого шинельного сукна.
На перроне сверкали медью дальние и ближние оркестры,
звучали марши, но все они играли «Прощание славянки». Так под стук
колес и под «Прощание славянки» и уехал воевать мой кавалер. А потом
стали приходить похоронные извещения, и зазвучал в парках, заполнил
весь Киев грустный вальс нашего поколения «На сопках Манчжурии».
Мы читали друг дружке письма наших мальчиков с войны, носили их
у сердца на груди, по-детски верили, что похоронки нас не коснутся,
и танцевали наш любимый вальс «На сопках Манчжурии» «Шерочка с Машерочкой»
(девочка с девочкой), потому что поклялись не танцевать с мужчинами
до прихода с войны наших кавалеров.
А через четыре месяца в «Ниве», в разделе «С театра
военных действий», я увидела посмертную фотографию Ромочки Крачковского.
Нет, невозможно музицировать и играть в глупых
спектаклях, когда на фронте льется кровь. Мы отказались изучать
немецкий, всем курсом записались в сестры милосердия. Меня не взяли
- хроническое воспаление горла, но предложили работать на армию.
Так я и моя подруга, дочь профессора, киевская красавица Раечка
Куропатова устроились на работу в Центральное Артиллерийское управление
к генералу Синеокову. Федор Павлович Синеоков служил в Управлении
при всех правителях - сначала при государе императоре, потом, слышим,
постреляют где-то в городе, что-то бубухнет, еще постреляют - и
власть сменится, и - на тебе, гетман объявился, немцы по Крещатику,
предупредительные и галантные, расхаживают. А Синеоков у себя в
кабинете работает.
Опять постреляют, опять кто-то ушел и кто-то пришел.
А Синеоков бессменный начальник. Забежала хозяйка моей квартиры
мадам Тимошенко, расфранченная и надушенная: «Ой, Валечка, праздник,
пришел пан Петлюра, говорят, на Холодной горе арсенальцев-коммунистов
и жидкое вешать будет. Пойдем смотреть». Я выпроводила ее.
Вечером она, пьяная и обиженная, заявила:
- Никого не повесил, а еще паном Петлю-рой называется.
Утром я отправилась на работу. Несменяемый генерал Синеоков, при
погонах и при Петлюре, в своем кабинете сидит, потому как, говорили,
лучшего специалиста по пороху не найти, а в Киеве артсклады всей
армии взорвутся - город снесут.
А затем объявились красные. Моя хозяйка сказала:
пришел серп и молот - смерть и голод. Киев затих, улицы пустынны.
Рассказывали шепотом о массовых расстрелах за городом, о пьянках,
о насилии, о том, что красные вырвались из голодающей России, потому
что поели там всех собак, а теперь на Крещатике их жены продают
пирожки с собачатиной, поэтому прежде чем есть пирожок, нужно обязательно
дать попробовать собаке. Собака - она культурная, никогда не станет
есть собаку. Говорили, что красные имеют общих жен, а молодых женщин
заставляют ходить голыми.
А тут, в самолете, я припомнила случай. Однажды
я и моя подруга Раечка шли по.Крещатику, на улице никого, и вдруг
из подъезда выходит голая женщина, в руках плакат «Долой стыд!»,
за ней еще три женщины и двое мужчин. Мы опешили: они были почти
голыми, в чем мать родила, лишь в туфлях и шляпках. Раечка чуть
не в обморок: мы впервые в жизни увидели голых мужчин. Ах вон оно
что! Так вот что это за власть?!
Мы с Раечкой решили на работу не выходить, а когда
появлялись на улице, выглядели растрепами и лица мазали сажей. А
тут прекратилась ночная пальба и вышли газеты. Мы прочитали приказ
коменданта города: «Граждане организации «Долой стыд!» в случае
появления в раздетом виде на улицах будут публично отстеганы кнутом».
И второе: «Граждане, не вышедшие на работу, будут уволены». А как
же жить? В Киеве голодно, у нас ни денег, ни продуктов.
Рискнули и пошли в Управление - и как же обрадовались, увидев своего
бессменного любимого генерала Синеокова, хоть он и был без погон.
Вспомнила и еще об одном знакомстве. Вышли мы
как-то с Раечкой на лестничную площадку, съесть по конфетке и поболтать.
А по лестнице поднимается молодой человек с усиками палочкой, и
так серьезно стал нас поучать: рабочее время-де, девушки, а вы бездельничаете.
«Какое нахальство», - возмутилась Раечка. «Еще чего», - взвилась
и я. - Мы здесь всю войну работаем. - Раечка, откуда взялся этот
щеголь? А Раечка так же серьезно отвечает: «Валя, то, что он щеголь,
- я вижу, а вот откуда свалился - понятия не имею».
Молодой человек проследовал молча. Мы с Раечкой
посмеялись и решили, что незнакомец очень даже «ничего» и он еще
повертится у наших юбок. Утром в вестибюле я наткнулась на сослуживцев,
хохочущих у стенгазеты, и была потрясена: на карикатуре - две толстухи
(что больше всего потрясло меня) грызут огромные конфеты это я и
Раечка. «Да мы же худые, как щепки», взвилась я. Сослуживцы глядели
на рисунок и хохотали. Это был позор. Я в гневе взлетела по лестнице
и в приемной генерала выкрикнула секретарше: «Что это за щеголь
такой завелся в Управлении?» - и у двери в кабинет столкнулась со
щеголем. Он защитился ладошками и спокойно сказал: «Не щеголь, а
ваш новый начальник Управления, давайте знакомиться - Анастас Иванович
Микоян». Так я познакомилась с Микояном.
Генерал Синеоков поработал техническим руководителем
и снова принял Управление. А Анастас Микоян стал наркомом пищевой
промышленности, и я, окончив Тимирязевскую академию, много лет работала
под его руководством. Нужно сказать, что более толкового руководителя
я за всю свою трудовую жизнь не встречала.
За окном темень, лишь на дальнем конце крыла вспыхивает маячок
в оранжевом коконе. Приглушен шум моторов. Лампионы в салоне увеличили
накал, стюардессы предлагают ситро и монпансье. Я, откинувшись на
спинку, посасываю леденец и вспоминаю, вспоминаю...
В моей жизни уж очень энергические и благородные порывы порой
ввергали меня в смертельную опасность. Я могла бы промолчать, и
жизнь моя потекла бы не столь опасно, но тогда это была бы не я.
Но удивительно: в минуты смертельной опасности будто кто-то незримый
появлялся за спиной, дышал мне в затылок, подкручивал фокус, и картина
становилась иной и ясной, чья-то невесомая, но могучая рука буквально
за волосы выхватывала меня из бездны.
- Так, в тридцать четвертом году, в пять утра, к нам домой приехало
ГПУ, но я была в небе, на самолетике «Фока».
А в самый кошмарный период жизни спас меня мой неродившийся сын.
Но могла я промолчать и поступить иначе? - Нет.
В тридцатом году, когда я работала старшим инженером
на Керченском консервном заводе, в газете появилась статья о вредительстве
в пищевой промышленности. Мой профессор Розенберг, у которого в
Академии я была ассистентом и создавала вместе с ним новую рецептуру
по ассортименту, с группой других пищевиков был арестован: «вредительство
при проектировании заводов, заведомо не обеспеченных сырьевой базой».
Это потрясло меня.
Розенберг был ведущим ученым, заграница оптом
покупала консервы нашего завода -помидоры без кожуры в собственном
соку или икру рыбную, изготовленную при низких температурах по его
рецептам. А комбинат имени Микояна в станице Крымской, за проект
которого и был расстрелян профессор, лучший завод в стране и по
сегодняшний день. Я утверждаю, что после расстрела профессора наша
консервная промышленность по ассортименту остановилась на том же
уровне.
Я была готова голову дать на отсечение, что Розенберг
не враг. И тут же направила письмо в адрес Верховного суда СССР
с настоятельной просьбой разобраться, выслушать меня как свидетеля,
убеждала, что совершается преступная ошибка.
Письмо я отправила в полдень. Вечером муж грустно
сказал: «Валечка, нас ожидают великие потрясения». На рассвете за
мной приехали. Предъявили 58-ю статью. Я обвинялась «в распространении
вражеских идей профессора Розенберга на периферии». Но убежденность
в правоте придавала энергии, и я была уверена - там разберутся.
Меня допросили, арестовали, и строгий следователь
в купированном вагоне сопроводил в Симферополь. Он провожал в туалет
и ждал у неприкрытой двери, и это возмущало больше всего.
На полустанке он усаживал меня у окна, запирал
купе, а сам прогуливался у станционного садика, торговался с бабками,
нюхал, пробовал, покупал, то и дело поглядывая в окно н§ .мемя.
Возвратившись, садился у столика, на газете раскладывал продукты,
шелушил тарань и ел, объяснив, что меня, как арестованную, не имеет
права угощать, а мой обед доставят на узловой.
Меня мутило от махорочного дыма и тухловатой рыбы,
и я глядела в окно: пыльный штакетник, корявые акации в станционном
садике, за ними - буро размазанная степь. «Почему я тут, - размышляла
я - что за абсурд и безумие окружают меня, разве не ясно, что я
не виновата?»
Поезд все стоял, и это тоже казалось абсурдом.
Следователь, поев, закурил и, выпустив дым, сказал:
- Глядите в окно, гражданка Цытович, любуйтесь, потом вы будете
видеть небо только через решетку.
- А там что, не разбираются - оттуда никто не выходит?
- Почему? Выходят - один из тысячи.
- Так вот знайте, я буду этой одной из тысячи. Я выйду.
На узловой, действительно, охранница принесла судки с пустым борщом
и кашей, и я ела: во мне был ребенок, его надо кормить. Следователь
глядел на меня удивленно и, наконец, сказал:
- Ну и аппетит у вас, как у животного, по-видимому, вы до сих пор
не понимаете, во что вляпались.
Я молчала. За окном медленно перемещался телеграфный столб, провода
сбегали вниз и вниз, потом вверх, чтобы ухватиться за белые ролики,
опять столб и провода вниз, и все та же бурая степь ползла под серым
низким небом - во мне шевелился ребенок.
В Симферополе встретивший нас измученный солдат
с ружьем расписался крестиком, принял запечатанный сургучом конверт
и сказал: «Пойдем, дочка», - и, держа в руке конверт, зашагал, волоча
развязанную обмотку по перрону. У зловонного строения прислонил
к стене ружье и сказал: «Дочка, ты не серчай, дизентерия у меня,
она кого угодно в гроб вгонит. Подержи конверт и винтовку, покарауль,
я мигом», — и шмыгнул в дверь. Я спрятала конверт в сумку с вещами.
Ударили в колокол: поезд ушел, перрон пустой.
Винтовка подпирала стену. Это были минуты самого большого кошмара,
я цепенела и не дышала, и больше всего боялась, что это проклятое
ружье упадет и выстрелит. Я проклинала ворон на станционных тополях,
потому что меня обуяла идиотская мысль - их карканье опрокинет ружье,
и оно обязательно выстрелит. От вони и ужаса меня тошнило и до смерти
хотелось съесть мела или известки. Я отковырнула пластик известки
и в безумии съела.
Наконец вернулся солдат и сообщил:
- Облегчился я, дочка, но ненадолго.
- Мне надо сходить в медпункт, купить зубной порошок или глиняное
мыло.
- Иди, дочка, иди, - согласился солдат. Нэп кончился, на вокзале
ни торговцев, ни чистильщиков обуви, ларьки забиты крест-накрест,
уныние и пустота, но нежданно я была обрадована: некто незримый
беспокоился обо мне - на пустом перроне работал лишь единственный
аптекарский лоток. И тут, впервые за время ареста, я по-настоящему
испугалась мистического абсурда этого дня. Почему в выдвижном лотке,
кроме зубного порошка и глиняного мыла - кила, так нужного мне,
- ничего? Пусто. Я впервые схватилась за сердце, постояла, объясняя
себе, что никакого абсурда нет. Просто кончился нэп. Ни электричества,
ни продуктов, а вот мела и глины в Крыму хоть отбавляй. Я купила
кусочек глины и груботертый мел в газетном кулечке и тут же, за
углом съела. В пустом зале ожидания я нашла бочку и кружку на цепи
и выпила кипяченой, пахнущей паровозной гарью воды, и мне стало
легче.
Вспоминая в самолете прошлое, я пришла к выводу,
что в тот ноябрьский день тридцатого года, который сначала показался
мне самым абсурдным и мистическим днем моей жизни, я впервые усомнилась
в подтвержденной наукой, экспериментом и фактом материалистической
философии бытия. Я задавала себе вопросы, но логических ответов
не находила. И я впервые ощутила это - кто-то незримый стоит надо
мной. Он подвел меня, не виновную, под расстрельную черту, потому
что кому-то так было надо. Я, как безудержная атеистка, перестала
хулить Господа и обратилась к Нему.
При воспоминании, как я вместе с братом вела жаркие
споры с отцом-священником, требуя материального подтверждения Бога,
мне стало безумно стыдно.
Когда я вернулась, то у зловонного строения не было ни солдата,
ни его проклятого ружья. Я недоумевала: в туалет меня водили под
охраной, а здесь час жду и никому не нужна. Чертовщина какая-то.
Побродила по вокзалу, поискала - солдат как сквозь землю провалился.
Площадь тоже пуста, трамвай не ходил, извозчиков
не было, и по выбитым тротуарам, по пыльным булыжникам, усталая
и разбитая, понесла сумку свою, с чертовым пакетом в сургучах, по
пустынному городу к подруге.
Продолжение |