Серебро не брать, золото,
только золото,- командовал коротышка, и его толстоикрые ноги топтались
и поворачивались как бы одна отдельно от другой, и даже сапог одной,
как мне казалось, оборачивался вполкруга и смотрел назад.
Слева от входа был мраморный саркофаг. Над ним
трудился политрук. Стояло начальство. Крышка, скрепленная медными
скобами, не поддавалась. Ее разбили кувалдой, и наступила тишина.
Зашипел опрыскиватель, запахло креозотом, и бубнящий голос из противогаза:
- Крест нательный золотой на золотом цепке, крест церковный золотой
большой.
Начальство вышло из храма, щурясь на свет, и позволило себе расслабиться,
кто-то закурил, кубышка промокнул платочком лысину и тампонировал
фуражку. Под ясным голубым небом лежал солнечный город, косо летали
стрижи, цвели каштаны.
- Скоро с новой банькой будем, - сказал политрук. Все посмотрели
- над дальними крышами уже показалась строящаяся труба. Да-да, с
парком будем, да-да.
Трубу поднимаем по полметра в день, - уточнил кубышка, - а ведь
кирпич из Донецка возим. Это подарок нам пролетарского Донбасса.
Да, да! - закивали, засоглашались.
- А вы знаете новость, товарищи, наш герой летчик Коккинаки установил
мировой рекорд высоты - вот уж порадуется мировая буржуазия.
Шутку оценили, рассмеялись. И я отличился, поднял руку в пионерском
салюте, гордо продекламировал: «Если надо, Коккинаки долетит до
Нагасаки и покажет он Араки, где у нас зимуют раки». Посмеялись,
похлопали по спине, похвалили.
- Однако, товарищи... - кубышка надел фуражку, - делу - время, потехе
- час, - и обратился к народу:
- Большое вам спасибо, товарищи, за успешное проведение мероприятия,
каждому будет поставлено «отлично» по политподготовке. Согласны,
товарищ политрук?
Политрук, конечно, был согласен. Все заулыбались,
зааплодировали, уважающее народ начальство попрощалось за руку с
каждым бойцом, село в машину, откозыряло и отбыло вниз по Октябрьской
вместе с санитаром и аптекарем. Мешок с останками забросили в грузовичок,
стоявший на ступенях, и он с двумя бойцами в кузове поехал в другую
сторону.
А я отправился домой. На кухне жужжал примус,
плакала, обнимала меня и расспрашивала бабушка.
- Иконы?
- И иконы, - отвечал я, - их сбивали ломом, но только золота там
не было.
- И книги?
- И книги выворачивали на пол, и ковшики, и кастрюли, и тазы какие-то,
и кружки.
- И отец твой тоже?
- Отец стоял с палочкой и расписывался в книге у аптекаря.
- Слава тебе, Господи, - перекрестилась бабушка.
- Бабушка, а что такое саповые ямы? - спрашивал я.
- Там, за городом, за свалкой, выкопаны ямы. Там закапывают погибших
от сапа лошадей.
- В церкви лежал основатель храма, проклятые, они не ведают, что
творят. Да как же будет велика кара Господня!..
Храм осиротел, мы гроздьями катались на воротах.
Однажды, когда площадь опустела под солнцепеком и лишь дневальный
маялся в тени акаций, меня посетила дерзкая идея. Я поднялся по
ступеням, потянул тяжелую дверь, и она без скрипа подалась. С бьющимся
серд цем вступил я в сумеречную тишину храма. Я был один. Сквозь
верхние оконца на поверженные иконы, книги, утварь падал слабый
свет. Преодолевая страх, на цыпочках прошел я к саркофагу, обломки
мрамора с сахарно-зернистым надломом валялись среди утвари, а в
уцелевшей половине, как в ванне, лежал цинковый гроб. Страх перерос
в ужас, я попятился, но с маленькой иконки на полу глядело на меня
лицо спокойное и не осуждающее. Икона совсем как у бабушки, и страх
ушел -она ничейная. Пол завален книгами.
Красными, синими, окованными серебром, красивенькими,
они тоже ничьи, и я подарю их бабушке. Я поднял икону и несколько
самых красивых книг в кожаном переплете, с тисненым крестом. Книги
и икону я спрятал под рубашкой, но часовой, когда я выходил, даже
не взглянул, томясь в толстенном рубище. Ключ лежал под ковриком,
я открыл квартиру. Сложил книги в шкаф в столовой. Бабушка обрадуется,
подумал я, и мне захотелось еще больше, еще лучших книг подарить
ей. Я опорожнил ученический портфель и уже без опаски пронес книги.
В третий раз я ворошил, сортировал, складывал
книги, пока не отыскал большую, тяжелую, кожаную, с выпуклым крестом
и картинками. Я долго любовался ими - книга мне понравилась, и я
положил ее в портфель. На улице, под окнами канцелярии, стоял «фордик»
Ингалычева, дневальный не томился в тени, а был внимателен и распрямлен,
темный коридор был освещен, а дверь нашей квартиры распахнута. Меня
встретили трое: Ингалычев, политрук и профорг. Отец стоял на фоне
венецианского окна, отвернувшись. Парторг забрал портфель и извлек
книгу.
- Прошу обратить внимание, - мрачно зазвучал его голос, - на шее
красный галстук, а в ученическом портфеле библия. - Отец не обернулся.
- Мальчик, ничего не бойся, - вкрадчиво заговорил политрук, - ты
пионер, а пионер должен говорить только правду. Кто тебя научил
сносить эту гадость в дом?
Я перепугался. Готов был расплакаться. Мне легче
всего было сказать «бабушка», но какая-то сила удержала, и я промямлил:
- Никто. Я сам.
- А зачем тебе эти грязные книги? - допытывался политрук.
- Играть, - ответил я, - делать голубей, бумага хорошая.
- А икона зачем?
- И икона для игры.
- Вы спрашивайте с меня, за действия сына отвечать буду я, - не
вытерпел отец.
- Спросим, - прошипел политрук, - еще как спросим, - и лицо пошло
пятнами, - можете не сомневаться, ответите, пожарная - орган НКВД,
а тут? А вы? - он сбрасывал книги на пол.
- Мы спасем мальчика, мы не позволим вам калечить чистую душу ребенка,
ваша мамаша нас не трогает, вы тоже как гражданин в коммунистическом
обществе, по-видимому, лишний, хоть вами и следует поинтересоваться,
- и добавил с намеком, - кое-кому там (и пальцем вверх), и ответить
придется, а вот мальчик - у него будущее, ему жить при коммунизме...
- и мне:
- Немедленно снесешь эту мерзость ко мне в партуголок, — и всем:
- Это вещдок для открытого партсобрания.
- Мы видели, и достаточно, - вмешался молчавший Ингалычев.
Не согласен! - выкрикнул политрук. - Разложим на
столах книги с крестами, икону,
пригласим товарищей из НКВД, из райкома, народ посмотрит - это впечатлит.
Проведем настоящую идеологическую работу.
- Кто начальник здесь, ты или я? – вспылил Ингалычев.
- Партия доверила мне народ...
- Ты вот эти шпалы видишь? Кто ты и кто я? Криволапов сбежал, а
куда ты смотрел?
- Партия доверила мне и народ, и команду, и мне в команде НКВД не
нужна икона ни одной минуты. Тебе она нужна - неси домой!
Политрука скривило, но он сдался и приказал мне, собирающему книги:
- Снеси обратно, растопчи и плюнь. Своими слюнями плюнь.
Они ушли. Я носил, возвращался, а отец все также был недвижим у
окна. Страха не было. Теперь страх поселился в нашем доме. Я положил
последнюю стопку и среди разгромленной утвари и вещей, превращенных
в хлам, обреченно опустил руки. На груди моей был красный галстук
в сверкающем зажиме, пять поленьев на нем символизировали пять стран
света, и три языка красного пламени - пионеры, комсомольцы, коммунисты
- охватывали эти самые страны огнем революции. Это я знал, но почему
отец недвижим у окна, почему сгорбился, будто на плечи ему я взвалил
большую беду? Чем виновен я? Чем? И кто смотрит мне в затылок? Кто?
Что? Я осторожно оглянулся. Дверь на улицу приоткрыта, где-то далеко
- солнечная площадь и никого. Там, за решетчатым окном, заходящее
солнце высветило крону акаций, косой луч пронзил храм, засветилась
посуда на полу - и никого. И тогда я почувствовал сговор предметов
неодушевленных и исходящее от них добро. Когда я поднял взор, со
свода на разруху, на бесовский шабаш в сумеречном храме, на меня
в сандаликах и тюбетейке глядело доброе лицо.
***
Вечером меня уложили спать, а мама, отец и бабушка
закрылись в кухне. Уже много дней я боялся темноты и не мог заснуть
без мамы. Стоило смежить веки, как из темноты наплывала противогазная
рожа и резиновая рука отрывала бороду, а за черным кустом фелодендрона,
что рос в нашей комнате, виделись гробы, и напрасно я убеждал себя,
что гробы там, один на другом, в темноте дровяного сарая, - заснуть
я не мог.
Бритвенным надрезом светилась щель из кухни. Я слышал бубнящие голоса,
плакала бабушка. Я жалел бабушку, маялся в кровати, я понимал, что
сотворил нечто непоправимое, но что? Ни мама, ни отец и словом не
упрекнули, а бабушка прижимала мою голову к переднику, гладила и
плакала.
В комнату вошли родители, мама постояла надо мной.
- Спит? - прошептал отец.
- Спит.
Они обнялись на фоне венецианского окна. Я был в комнате не один,
и веки смежились, но я сопротивлялся, открывал глаза, и на фоне
окна, за черными разлапистыми листьями фелодендрона, все так же
недвижима мама с головой на груди отца. Ближе к полуночи в коридоре
скрипнула дверь, в кухне зашептала бабушке, повеяло табаком, и рядом
с родителями вспыхнула папироса. Снова постояла надо мной мама,
положила на ухо подушку. Взрослые зашептались, но я весь обратился
в слух и понял. Пришел Ингалычев. Сперва я ничего не мог услышать,
но говор становился все громче, все сильнее.
- Но как же с Криволаповым? – спросила мама. - Его на работу принял
Петя.
- Ты ничего не бойся, - Ингалычев волновался и отвечал с акцентом,
- никто Криволапа не словил. Кто виноват, что здесь в НКВД, в пожарной,
был ротмистр, контра? Кто? Начальник НКВД плохой? Не бойся, шума
не будет. Когда Криволап будет в тюрьме, тогда начальник будет хороший.
Тогда нужен шум. Тогда нужны сообщники. Забудь Криволапа. Теперь
слушай и делай, как говорю. Мальчик не виноват, твоя мама виновата,
она водила мальчика в церковь. У Ольги Петровны есть комната в Больничном
переулке. Пусть она идет туда, пусть все знают, что она наказана.
Теперь о главном: политрук через три дня устраивает открытое партсобрание,
а ты должен заболеть.
- Да я здоров, могу без палки хоть завтра на пожар.
- Нет, - вспылил Ингалычев. И заговорил с еще большим акцентом,
путая русские и татарские слова. - Ти хочешь сесть? Ти хочешь, чтоб
забрали квартиру и семя на улицу? Ти хочешь, чтоб партсобрание спросило,
кто твоя мама? Ти завтра станешь на костыли, у тебя очень заболела
нога - я это знаю. Тебя посмотрит врач - он скажет, большая травма
на пожаре. Ты не можешь исполнять обязанность, я увольняю тебя по
статье - травма на производстве. При исполнении служебных обязанностей,
и квартира твоя. Ти будешь не наш, партсобрания не будет.
Опять вспыхнула спичка, они помолчали и снова тихо заговорили. Ингалычев
исчез так же неожиданно и бесшумно, как и вошел. Я засыпал, а надо
мной в темноте притихли, обнявшись, родители.
Беда лишь подышала холодом, шевельнула волосы
на головах родителей и оставила наш дом. Бабушка переселилась в
свою комнату в Больничном переулке. Отец в сетчатой майке и белых
цивильных брюках ходил с чиновничьим портфелем - теперь он работал
в «Сельхозснабе». Ночью при тревоге отец по привычке вскакивал,
одевался и подолгу стоял у окна.
В пожарную пришли новые машины, и «Коломбина»
ржавела без колес у кучи металлолома. Не стало и лошадей, их перевели
на хозработы, но разве могли боевые лошади волочить телегу с сонным
кучером?! Они возили до первого трезвона, потом, безошибочно выбирая
направление, прибегали на пожар с разбитой телегой и без кучера.
Лошадей отдали в район.
А Петро-Павловскую церковь решили снести. Сбросили
кресты. Проложили деревянный желоб, и с колокольни на площадь громоподобно
летели камни, но разработку прекратили. Храм оказался крепко сложенным,
и его решили взорвать, но близко была пожарная - большие стекла.
Что-то кому-то сказал Ингалычев, где-то открылась
дверь не туда, а сюда, кого-то взволновало не это, а то, что пришло
в конверте да с печатью, более серьезное и прогрессивное, и храм
отдали ОСОАВИАХИМу. На парадной стене храма красовался огромный
плакат, и краснокосыночная энтузиастка призывала: «Молодежь, изучай
мотор!»
В храме разместился мотоклуб, в нем трещали моторы,
а из распахнутых дверей и разбитых окон валил синий дым. Молодежь
ездила на мотоциклах вокруг горы камня, он желтел и рассыпался от
влаги и солнца, еще много лет после того, как убрали мотоклуб, в
церкви размещался сахарный склад, и храм вовсе притих, но ему еще
предстояло многое пережить.
Продолжение |