Письмо пятое:
НЯНЯ
У нас было две прислуги. Младшую — то ли кухарку,
то ли экономку, то ли (скорее всего) кормилицу, я помню очень смутно:
был совсем маленьким. А вот свою Няню — Татьяну Филипповну Лопатину
— запомнил на всю свою жизнь, потому что вырос у нее на руках в
буквальном смысле этого слова.
Она жила в нашем огромном доме, постоянно возясь
со мною и лишь изредка вырываясь к себе домой — в деревню Мазанку
Зуйского района, что под Симферополем. Она была пожилой деревенской
женщиной, совершенно неграмотной, но крепкой, честной и работящей.
В Мазанке у Няни был подросток-сын; был ли муж — не знаю. Она была
очень бедной — это и привело ее к нам, на нелегкую работу круглосуточного
бдения над тщедушным болезненным дитятей, которым был я.
Хорошо помню ее сильные, морщинистые, но ласковые
руки, в которых было так уютно и покойно лежать, уткнувшись в мягкую
и теплую грудь. "Баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай";
"Ехали цыгане, Витечку забрали, ехали татары — Витечку отдали",
и еще какие-то песни, уютные и приятные, смысла которых я еще не
понимал, и, наверное, к лучшему, так как порой звучали, к примеру,
такие "успокоительные" слова, как "баю-бай, баю-бай
— заберет тебя Бабай; так я тому Бабаю ручки-ножки перебью!"
— репертуар колыбельных у моей славной Няни, наверное, был невелик…
Оба моих родителя, даже дворянка-мать, были неверующими.
Тем не менее в одной из наших комнат в углу висела икона с изображением
Христа в широкой раме, ярко позолоченной по гладкому волнистому
левкасу. Справа от иконы, на полочке, почти всегда горела лампада:
стаканчик розового стекла, внутри которого плавала на прозрачном
лампадном масле трубка с фитилем, поддерживаемая легким поплавочком.
Фитиль венчал почти неподвижный, но живой язычок пламени, озарявший
этот странный уголок каким-то приятным, умиротворяющим светом. Все
это было сделано для Няни, которая всякий раз крестилась тут с поклоном,
а иногда молилась о чем-то, стоя перед иконой на коленях. Мы с Толей,
подсматривая в щелочку, недоумевали, зачем все это делается, и иногда
потихоньку хихикали.
Я был совсем-совсем маленьким, когда вся наша семья
поехала "отдыхать" в Геническ, что у Арабатской стрелки,
которая отделяет Азовское море от Сиваша. Крутой дух "пересоленого"
моря (именно он вспоминался как очень похожий на запах торгсиновского
балыка) смешивался с острым ароматом густо просмоленных баркасов
и лодок, лежащих на берегу вверх дном, и с совсем уж своеобразным
духом, исходящим из огромных черных гряд выброшенных на берег водорослей
— "морской травы", или, по-здешнему, "камки",
которая шла на набивку мягкой мебели. Помещение, где мы жили, запомнилось
совсем слабо: комната с маленьким оконцем, всегда открытым настежь,
все стены комнаты покрыты коврами; наружные стены — из грубопористого
желтого ракушечника. Зато вот морские берега Арабатской стрелки
помню отлично, несмотря на то, что мне было всего лишь годик с небольшим…
Отец, сидя на дощатой пристани, окунает в воду
свисающую с удочки нить с несколькими крючками безо всякой наживки
— а море тихое-тихое, так что нам с Толей хорошо видны огромные
(по сравнению с моим ростом) головастые бычки, лениво лежащие на
дне; крючок опускается перед самой мордой рыбы; она нехотя поднимает
голову, медленно взмахивает плавниками, широко разинув рот, хватает
крючок, — и вот уже рыба, мотающая хвостом, извлекается из теплой
зеленоватой воды. Здесь же, на соленом песке, гудит примус с большой
сковородкой на нем; отец кладет на нее три-четыре живых еще рыбины,
они отчаянно бьют хвостами, извиваются, подпрыгивают, падают на
песок, водворяются на место. Через минуту у них белеют глаза, а
кожа покрываается неровным золотистым слоем поджарки. Зажаренные
таким образом бычки были очень вкусными, если не считать того, что
я однажды подавился-таки рыбьей костью; а вот потрошились ли они
— не имею понятия… И здесь я тоже помню себя главным образом на
руках или на коленях Няни.
Однажды, когда она меня купала на мелководьи, я
каким-то образом оказался весь под водой — наверное, на миг выскользнул
из ее рук. И зачем-то ведь понадобилось мне наябедничать родителям,
что де "Няня хотела меня утопить", за что ей была устроена
превеликая выволочка (ладно хоть не выгнали совсем), а я был весьма
этим доволен.
Еще помню (это — снова Симферополь): Няня держит
меня на руках, в вечернем небе сияет тонкий молодой месяц, я, показывая
на него пальцем, что-то о нем спрашиваю Няню; она говорит, что нельзя
пальчиком на месяц казать — за этот мол грех боженька накажет. Тогда,
чтобы сделать ей побольнее, я радостно навожу на молодую Луну не
просто палец, а… быстро сложенную дулю (так у нас назывались кукиши-фиги).
Сволочное начало, возможно, сидит в каждом ребенке,
и будет ли оно развиваться дальше и насколько — это, как думается,
зависит от многих-премногих причин, в первую очередь — от родителей
и окружения.
А Няня так привязалась ко мне, что уже много лет
спустя, когда я был заправским школьником-отличником и она уже никакой
платы от нас не получала, то, бывая на симферопольском рынке, заезжала
к нам, угощала меня яблоками из своей Мазанки и, неизвестно почему,
гладя меня по голове (что мне не доставляло удовольствия, тем более
я уже понимал, что она безграмотна, а я, соответственно, уже "умнее"
ее), тихо, чтобы не услышали родители, плакала. Как же сейчас я
понимаю эти святые слезы Няни, мой дорогой внучок — я ведь тебя,
считай, тоже вот так выносил на руках, лелеял, выхаживал при болезнях,
к счастью, Несравнимо более редких, чем у меня в детстве.
Не будем однако предаваться такого рода ностальгии,
тем более что строки эти, если будет напечатана книга, прочитаешь
не только ты, а многие другие.
Твой дедушка.
Продолжение |