Симферопольцы всех стран объединяйтесь!
 
На главнуюГалерея 1Галерея 2Истории в картинкахЗаметки о СимферополеКарта сайтаНа сайт автораНаписать письмо
 
Предыдущая | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | Следующая
Виктор Гребенников

Письма внуку

Документальный автобиографический роман
Книга первая: СОКРОВЕННОЕ

Письмо двадцать шестое:

ПАСЫНОК. КРАСНЫЕ ИСКРЫ

Что такое пасынок, ты, мой дорогой внучок, узнал основательно, еще будучи шестилетним, и я не буду в этом письме лишний раз напоминать, каково тебе, маленькому, пришлось в те горькие дни. Но не могу не вспомнить слов, которые ты, еще совсем крошка, сказал на нашем новосибирском огороде, когда мы обрывали отростки у помидоров, называемые пасынками: мол это я тоже такой вот ненужный пасынок, и меня потом так же вот оторвут и выкинут?

К счастью, такое происходит с неродными детьми далеко не всегда, и, наоборот, бывают очень даже замечательные отчимы(случаются даже непьющие!), зато порой самые что ни на есть родные дети убегают от кровных родителей — хорошо если к дедушке-бабушке иль другой родне, а коли их нет — то куда глаза глядят…

Вот мой брат Толя, о котором я тебе писал в Письме Четвертом: даром что он был официально усыновлен отцом, жил же он у нас в семье в симферопольском доме на положении как раз вот такого "помидорного" (воспользуюсь твоим определением) пасынка. Я уже говорил, что лучший кусок предназначался лишь мне, Витюше; все лакомства, игрушки, ласки — тоже мне, а не "этому проклятому Тольке". Поэтому у него сызмальства так и не повернулся язык называть папой-мамой Степана Ивановича и тем более Ольгу Викторовну,  — а, возможно, он еще чуть-чуть помнил своих сибирских родителей.

Если что уж позарез требовалось спросить ему у старших — то без обращения к ним, скажем "можно взять то-то?"  — это усиливало неприязнь "родителей", и отношения становились все более напряженными. Толя все чаще стал исчезать из дома, иногда надолго. Я, в общем-то, почти всегда знал, где он находился — у своих "уличных" сверстников. А этот народ был уже "взрослым" — с папиросами в зубах (сигарет тогда почти не курили), "соответствующим" жаргоном-поведением, а потом и с водочкой… Было странно и страшно видеть через стенку нашего двора (там жил еще один друг Толи — Даниил Гавриленко), как здоровенные парни, нехорошо ругаясь и хохоча, пьяные, не могли удержаться на ногах и валились наземь. Забегая далеко вперед, скажу, что все они стали порядочными людьми и настоящими патриотами Родины — только, увы, не все уцелели.

И когда что-нибудь "о Тольке" долетало до моих родителей, негодование их возрастало, особенно матери, — и снова скандалы, ругань, слезы, проклятья,

Долго такое, разумеется, продолжаться не могло. И по окончании семилетки (а это было тогда "неполное среднее") Толя собрал пожитки в крохотный чемоданчик и подался в Севастополь — в авиастроительный техникум.

Как я был за него рад! Ведь там его никто не попрекнет куском хлеба, не назовет "паразитом" и "дармоедом". А в том, что Толя будет учиться там на отлично, я не сомневался, и, в общем-то, очень ему завидовал. Тем более что из Севастополя стали приходить ко мне письма, написанные мелким аккуратнейшим его почерком. Они рассказывали о неведомом мне городе Севастополе, о кораблях, море, окрестностях города, о неведомых мне речках Каче и Черной (а я знал только наш Салгир), о том, что учиться в техникуме брату нетрудно и интересно.

Писал он мне каждую неделю, и я был рад за него — по всему выходило, что он нашел свое призвание. А от авиатехника до инженера-конструктора, как мне тогда представлялось, всего один шаг.

Довольны были и родители: наконец-то спихнули с шеи "дармоеда"… Откуда было мне, мальцу, знать, что мизерной техникумовской стипендии Толе не хватало даже на еду, не говоря уже о билете в кино? И что родители не определили ему на учебу ни копейки, и не думали это делать?

И вот однажды я получил из Севастополя не письмо, а свернутую в трубочку бандероль с Толиными чертежами, как всегда, безупречно чистыми, четкими, но гораздо более сложными, чем в школе — с труднейшими разрезами каких-то технических узлов, многочисленными соединениями, резьбами, фланцами, шестеренчатыми передачами, в немыслимых проекциях и позициях. На каждом листе, разумеется, красная пятерка. Как я позавидовал брату; в каком замечательном заведении он учится!

Как вдруг из чертежей выпала записка, написанная рукой Толи: мол все, больше я не учусь, из-за материальных трудностей перешел на Севастопольский судоремонтный завод (а я-то удивился: почему это на обратном адресе бандероли была обозначена севастопольская "Корабельная сторона"). А чертежи свои мол он отсылает мне на память и на хранение.

Возмущению моему не было границ. Однако родители, наоборот, совсем обрадовались: коль на заводе, то сам себя прокормит-оденет-обует, притом теперь навсегда…

А тут подходил наш отъезд — были проданы последние три комнаты нашего огромного Дома по Фабричному спуску, и бывший помощник отца грек Валентин Аморандо, работавший к тому времени уже на железной дороге, помогал упаковывать наши вещи в огромные дощатые ящики, на которых какой-то мерзко-черной краской, разведенной на керосине, грубо выводил: станция отправления — Симферополь, станция назначения — Боровое (мы переезжали в Казахстан, об этом — после). И был это октябрь тридцать девятого.

Толе я написал, что вот-де уезжаем, насовсем, и что мне очень тоскливо расставаться с родным Домом, Двором, Городом, Крымом, и обещал писать ему регулярно, что, конечно же, и делал, но поскольку отца с семьей стало носить по стране наподобие перекати-поля (переезд в Боровое не удался), я большей частью не успевал получать от брата ответы.

А потом грянула Война, самая ужасная из войн планеты, и мой родной Крым вскоре оказался под чужеземным фашистским сапогом. Севастополь, как ты знаешь, держался до последнего, даже превращенный в руины. Судоремонтный завод — его рабочие и оборудование — эвакуировался, конечно, морем. Но далеко не уплыл. Обо всем этом мне очень трудно писать тебе обычными словами — все же беден наш человечий (а может, только мой?) язык для передачи пережитых мною тогда, когда я об этом узнал (и переживаемых мною сейчас) чувств, поэтому прости меня за неказистость повествования, "заносы" и сбои.

…Ты знаешь, любимый мой мальчик, по Родине как я тоскую: по милому Крыму, по скалам, по Дому родному, где вырос, по синему Черному морю… Тебе оставляю картину — пейзаж, что назвал я "Волною": написанный прямо с натуры кусочек Восточного Крыма (а здесь — с той картины рисунок). Вон там, вдалеке, за горами мерцают судакские скалы — Алчак, Крепостная и Сокол; вдали чуть синеет громада: с далекой античной эпохи тот мыс Меганомом зовется.

А здесь, возле нас, набегают на берег лазурные волны; сквозь них, изумрудно-прозрачных, увенчанных белою пеной, сквозь теплую воду морскую, виднеются камни цветные, и донный песок, и медузы… Играют на солнышке блики на пене, что вьется по гребням и тихо на берег ложится… И в струйках тех волн прихотливых, и в пенных красивых разводах мерцают сквозь водную толщу — когда хорошо приглядишься — мельчайшие алые точки. Я ввел их не для колорита (они ведь едва там заметны и в целом на цвет не влияют) — те красные редкие искры написаны тоже с натуры и кое-что обозначают:

Никто не подумает вовсе, как только опустится в воды
Лазурного теплого моря в Одессе, Алуште иль Сочи,
Что тело его омывают частицы разорванных в клочья
Ребят-севастопольцев сотен.
Они не пропали бесследно, хоть память о них зачеркнули:
Материя не исчезает, тем более в замкнутом море —
С единственным узким проливом.
Приходят-уходят сезоны, меняются зимы на весны,
Но души, и микрочастицы людей, что погибли в пучине,
То тихо дрейфуют по зыби, то в шумных прибоях трепещут,
То в штормах осенних грохочут,
И брызги далеко разносят частицы их тел по округе
С туманом приморским соленым,
И все их вдыхают на пляжах, вкушают с вином и плодами,
Увозят с собой в самолетах, в вагонах, в машинах шикарных,
И носят в себе до кончины.

* * *

Здесь ад в те часы был кромешный;
Судов караван беззащитный —
Последний в ту страшную пору
Тогда покидал Севастополь.
Гремело и небо, и море,
Волна за волной самолеты
В пике заходили крутые —
Рвались оглушительно бомбы
С гигантскими вспышками света —
Ярчайшего желтого света,
Увидеть который лишь можно
В последнее жизни мгновенье…
А бомбы все сыпались сверху,
Круша и буксиры, и баржи,
И шлюпки, залитые кровью —
Их щепки летели до неба,
Смешавшись с огнем и водою.
Кровавые водовороты
Кружили останки людские;
Стучал пулемет самолетный
Плывущих в воде добивая,
И черное гарево дыма
Над Черным клубилося морем.
Далеко и дантову аду —
Гюстава Доре воплощенью
В гравюрах его гениальных
До этой бомбежки ужасной.

* * *

А так ли давно это было?
Взгляни на мою ты картину,
А лучше б на месте, в натуре,
На пляже любом Черноморья —
Надеюсь, ты там побываешь.
Глядеть нужно долго, с вниманьем,
Чтоб виделась каждая точка
В глубинах морских изумрудных —
И быть одному в те минуты.
И, если глаза твои чисты,
Увидишь: мелькнет там тревожно
Как будто бы алая искра;
За нею — другая, и третья…
То старший мой брат
Анатолий (Хотя пролетело полвека)
Сигналы нам всем посылает,
Не просто сигналы — укоры:
За что же погиб он, бедняга,
Талантливый, трудолюбивый,
Красивый, и юный, и чистый,
Не ведавший ласк материнских,
Еще до любви не доживший —
Ведь было ему восемнадцать…
Частицы его в этих водах —
Мельчайшие красные точки —
Порою сбегаясь, как жилки,
Мерцая, клубясь, разбегаясь,
Колышатся вместе с волнами
Родимого Черного моря,
И нет им навеки покоя:
Земле ведь не предано тело.
Должны б они жечь и тревожить
Купальщиков знатных дебелых:
Министров, наместников пришлых,
Надменных чинуш, президентов,
Решивших, что Крым — их подворье,
Шикарная личная дача,
Разменная гривна-монета.
Увы, не тревожит их это:
Уж слишком они толстокожи,
Беспамятливы, бессердечны.
И кровь твоя, брат, омывает
Холеные толстые рожи
Везде — в Судаке, Симеизе,
В Массандре, Алуште и Ялте,
В Мисхоре, Керчи, Дагомысе,
В Одессе, Очакове, Сочи.

* * *

Но вспомните, добрые люди,
Кто Крым отстоял и освоил,
При ком он расцвел мирным садом?
При ком стал доступным, любимым,
Не только владыкам державным,
Но всем — инженерам, рабочим,
Шахтерам, крестьянам, их детям,
И пляжи звенели от счастья,
И горы торжественно звали
В свои поднебесья уставших
Плескаться на пляжах цветастых.
А сколько больных безнадежно
Мой Крым исцелил ребятишек!
Для них он теперь недоступен…
За что же обижены дети
Народов шестой части суши?!

* * *

Тут вспомнить пора, кто открыл нам
Эдем этот сказочно-дивный:
Начать от царя Митридата?
Со скифов эпохи Скилура?
Иль эллинов, иль генуэзцев?
Династий суровых Гиреев? …
Великая Екатерина,
Потемкин, Кутузов, Нахимов,
Рубо, Богаевский, Волошин,
Толстой, Айвазовский и Пушкин,
И Чехов, и Грин, и Самокиш,
Толбухин, Еременко… Список
Одних лишь фамилий высоких
Покрыл не одну бы страницу…

* * *

Еще в этом списке достойных
Моих земляков-патриотов
Стоял… адмирал Касатонов.
Пришлось зачеркнуть адмирала —
Главу Черноморского флота,
Предавшего флот супостатам
И наш Севастополь российский.
Не вы ль, офицер благородный,
Потомок семьи флотоводцев,
Твердили о патриотизме,
Крымчан заверяя: не дрогну!
На вас патриоты равнялись,
За вас россияне молились,
Под вашим портретом в газете
Подписано четко и гордо
"Человек чести адмирал Игорь Касатонов".
Потом был приказ от Начальства —
И вы, адмирал, удалились
Тихонько, поджавши хвостишко…
А кто ж вам мешал, Касатонов,
Поступок свершить благородный:
Коль так уж безвыходно стало —
Нажав на курок, застрелиться?
Ведь именно так поступают
Сейчас благородные люди,
Как маршал-герой Ахромеев,
Оставшийся верным присяге.

* * *

Сограждане милой Отчизны
(Ты, внук, извини, что опять я
Оставлю тебя ненадолго)!
Вы ж видите: вас обращают
В Иванов, не помнящих родства,
Забывших, кто вы и откуда, —
И коль иссыхает та память,
И вы превратитесь в манкуртов, —
Подумайте срочно о детях:
Что им уготовит Властитель,
Внушая: зови оккупантом
Любого крымчанина, если
По нации он "не подходит".
А после, как то уже было,
Сажать нас, стрелять или вешать:
Ведь опыт у них пребогатый
ЦК, КГБ и ГУЛАГа
(Сюда же ведь надо прибавить
СС, и СД, и Гестапо).
Неужто все это вернется?
При вашем покорном согласьи?
Какая великая глупость —
Разумных существ недостойна! —
Делить человечество наше
По расам, по нациям, верам,
Тем более в крохотном ромбе
Размером с Московскую область,
Омытом морями и кровью,
Что Крымом зовется извечно?
Какая великая подлость
Славян разделять по акценту:
Украинцев, русских, казаков!
Мы — дети древнейшего рода,
От самой от Киевской Руси,
От вещего князя Олега
(Тут, к слову, не грех и напомнить,
Что был он по роду варягом) —
Почти что двенадцать столетий
Слили племена в Государство;
Бывали, конечно, и ссоры,
Но вскоре они забывались,
И множилось пестрое племя,
И жили так в дружбе и мире
До самого "посткоммунизма":
Женился москаль на татарке,
Венчались хохол и армянка,
Татарин, женившись на русской,
Плодил ребятишек счастливых
С глазами различного цвета
От черного до голубого.
Цыгане, армяне и греки,
Чьи предки в Крыму проживали,
Писали для краткости: "русский"…
Лишь злая десница тиранов
В момент изгоняла народы
С отечеств — в тайгу иль пустыню,
И мир никогда не забудет,
Что сделали варвары эти
(Похоже, что снова приходит
В мой Крым это страшное время!).

* * *

Прости меня, друг, что отвлекся
В политику — вместо рассказа
О брата последних секундах,
О бомбе, вдруг лопнувшей рядом,
И вмиг разорвавшей на клочья
Его и десяток собратьев.
Мне хочется верить, что это
Случилось мгновенно, при взрыве,
И не было долгих мучений
Израненного человека,
Тонувшего медленно, долго
В пучине морской черно-синей,
Чье тело еще пробивали
Огромные частые пули
Вошедшего в раж пулеметный
Фашистского аса-убийцы. ….
Поверье есть: будто пред смертью,
Как будто в ускоренной ленте,
Проходит вся жизнь человека.
И, если убит был не сразу
Мой брат, и сознанья секунды
Пред ним оживили такое —
А было ему восемнадцать —
То кроме проклятий, укоров,
И пасынка горькой судьбины
Пред ним ничего б не проплыло…
Нет, лучше погибнуть мгновенно,
Чтоб взрыв вдруг разнес его в брызги,
Чтоб он не успел и подумать,
Зачем жил на свете на этом —
Талантливый, трудолюбивый —
Обидно-короткое время.
Прости меня, брат, за жестокость!
Прости, что я был тебя младше,
Прости, что не так уж и часто
Тебя вспоминаю, родного.

* * *

Так пусть эти красные искры,
Что в водах глубоких мерцают,
Заменят церковные свечи,
Что должно б поставить, возжегши
За тех, что погибли в пучине
Во всех этих битвах кровавых,
Трагических и безысходных
(На море иных не бывает).
Министры, цари, президенты!
Пустите ж меня поклониться
Той братской Великой Могиле,
Синеющей до горизонта,
В пучине которой остались
Славяне, татары, евреи,
И немцы, и турки, и греки,
И древние тавры, и скифы,
Что в страшных сраженьях тут гибли
И в море моем растворились.
Отдайте ж мне Черное море —
Могилу любимого брата!
Верните мне Родину, паны!
Верните те годы, когда я
Из дальней суровой Сибири,
От множества дел оторвавшись,
Мог летом проведать Отчизну
С семьей, или так, в одиночку:
Взобраться на древние скалы,
Взойти до вершин Чатырдага —
Святыни моей поднебесной,
Окинуть оттуда просторы,
Орлиное чувство изведать,
А после, по тропкам скалистым
Спуститься к любимому Морю,
В котором сквозь волны искрятся,
Когда хорошо приглядишься,
Частицы любимого брата.

* * *

И, если меня не услышат,
На Родину если не пустят,
Иль денег на это не хватит,
Иль Смерть меня вскоре настигнет —
Мой мальчик, свою эстафету
Отдам в твои верные руки.
Тогда, через долгие годы.
Возможно, вернется к народам
Простой человеческий Разум,
И ты побываешь в Тавриде,
Коснешься святынь моих чистых.
Придешь и на берег, под скалы,
В какой-нибудь скрытый заливчик,
Дождешься здесь солнца заката.
Когда же покажутся звезды,
Опустишься тут на колени,
И в воду ладони погрузишь —
Лазурную, теплую воду.
Тогда тебе явится Чудо:
Любимый мой брат Анатолий
(Тебе же он — дедушка тоже),
Который навек превратился
Вот в эту соленую воду,
Пошлет тебе знак свой оттуда:
Мерцающих искр ярко-красных
Созвездье такое; фигуру
Его ты запомни. Жди дальше,
И снова появятся искры,
В другом только расположеньи,
Которое тоже запомнишь.
Раз пять или шесть то виденье
В глубинах появится синих.
Оставив в блокноте наброски
Фигур, что составили искры
(Рисуй только красные вспышки!),
Потом, на досуге, подумай,
Что значили эти фигуры:
Ведь это же — явные знаки,
Быть может — какая-то тайна,
Быть может — какая-то просьба,
Иль что-то иное — не знаю,
Но ясно одно лишь: сигналы
Вещают о чем-то серьезном.
Ты их расшифруешь, мой мальчик.

* * *

Ведь я, в суете и заботах,
Откладывал это "на после",
До тех пор, пота не забрали
Внезапно политики злые
Родимое мне побережье
Далекого Черного моря —
Могилу любимого брата,
Любимого старшего брата
С несчастной, трагичной судьбою,
С неласковым пасынка детством.

Продолжение>>

   
 
   
Автор сайта: Белов Александр Владимирович   https://belov.mirmk.ru